Прости!

Я прошу прощения у тебя

За те слова о ней, которые

Так причиняют боль -

Это отравление крови.

 

И даже так - на телепатическом

Расстоянии эти фигуры,

Игры слов и прочее.

Эти ипостаси дуры

 

(Я так именую в сердцах).

Хотя моя вина, чья же еще?

Приобретают ядовитый размах.

И я закрываю глаза… Воронье,

 

Оно так и кружит за стенками век,

Но ты, самый близкий к груди человек,

Я хочу прижать тебя и, стиснув зубы,

Проплакать мольбою в твои губы…

Сам не свой

Горестно мне, горестно!
Порыдай навзрыд,
Седовласой порослью,
Язвами укрыт.
Заснежило утренней
Ледяной росой.
Временами смутными
Я бреду босой.
Ни пути, ни ветра
Мне не разобрать.
В перелесках лета
Убираюсь вспять.
Что же ты хорошая?
Чем я не такой?
Непосильной ношею
Сам себе не свой.

Ыыы...

"Отношение Белого к звуку «ы» имело специфический характер... «Я боюсь буквы Ы. Все дурные слова пишутся с этой буквы: р-ыба (нечто литературно бескровное (…)), м-ыло (мажущаяся лепешка из всех случайных прохожих), п-ыль (нечто вылетающее из диванов необитаемых помещений), д-ым (окурков), т-ыква (нечто очень собой довольное), т-ыл (нечто противоположное боевым позициям авангарда)»... Далее, критикуя коллективную деятельность в издательстве «Мусагет», к которому он имел прямое отношение, Белый говорит про коллективное «ыыы Мусагета»: «мы – стало мыы, мыыы». Последний оттенок «значения» звука «ы» был для Белого довольно устойчивым, он выражал в его глазах психологию толпы и ущемление личного начала... Характерно также, что в своей «поэме о звуке», посвященной описанию звуковых первообразов в их изначальном космогоническом смысле, Белый не говорит о звуке «ы»; лишь однажды он вскользь упоминает, что «ы» – «животный зародыш»"...
Из комментариев к книге Белого "Петербург". Да простят меня комментаторы, что не ссылаюсь на них, ибо не знаю кто вы.
Современое "гы-гы-гы" - выражение насмешливого тупоумства или хмурого тугоумства, или того и другого одновременно.

Прогулки по Петербургу Белого

Путешествую. Ввел для себя новую привычку - походный дневничок. Я открывал свои страницы после того, как закрывалась последняя, романная. Из лени, по-быстрому, бегло пробегался диагонально по чувствам, переживаниям, но это были уже грубые, подслеповатые пассажи. Чтение-писание открывает гораздо больше. Записками поделюсь, чувствами тоже, сейчас о самом Белом и его Питере ни слова, ни слова.

Из младенческого...

Перечитываю от скуки свои стихи. Интересно, у кого-нибудь возникает непереносимость написанного тобою же, но в более юном возрасте? Хотя некоторые вещи я именно люблю, вот уж не знаю за что, но как водится, любят за просто так.

Пророчество.

Грезится мне или не грезится?

Пойти поодаль к старому дереву,

Веревку пробросить и на суку повеситься,

Болтаться качелями по ветру.

 

Снимите меня осторожно, прохожие,

На траву благодарную положите,

Не разбейте отчаянную голову, осторожнее,

И веки прикройте, если сможете.

 

В саван белесый с макушкой укутайте,

И в дом отеческий печально проводите,

Чтобы старушка меня там оплакала.

- Что же наделал сыночек мой родненький?

 

В губы меня охладевшие тронете,

В путь невозвратный благословляете.

Ну что же печально, родные, так стонете?

Грехи многочисленные слезно прощаете.

 

Гроб с шелковыми подушками закрываете,

Напрочь гвоздями равнодушными заколачиваете,

Тихо под сети корней опускаете,

Землю щепотками - фонтанами распускаете.

 

Какое благодатное все-таки занятие

Лежать, руки скрестив на груди опущенной,

На шее тяжелое христово распятие,

Флаги на шпилях в траур приспущены.

 

Какое долгожданное одиночество,

Своей безысходностью настигающее.

Сбылось мое детское пророчество -

Я все-таки издох впечатляюще.

 

Обо мне чиркнут пару строк в учебники,

Чтобы стройные половозрелые школьницы

Писали, вздыхая, глупые сочинения,

Когда не до сочинений, весна ведь на улице…




Полифония и все такое

Гениальность полифонической книги в том и состоит, что в ней содержится куда больше, чем осознано автором. За это так ценят Гомера и Аристофана, Лукиана и Овидия, Данте, Рабле и Свифта, Гофмана и Гете, Достоевского и Толстого. Есть известная прелесть в том, что критика разъясняет тебе твои собственные мысли, учит тебя понимать некогда написанные тобой произведения и вновь переносит тебя в их атмосферу, – с оттенком легкой иронии пишет один из творцов интеллектуальной прозы, – мало кто не испытал при этом чувство, которое можно было бы наиболее точно передать фразой: «Possible que j'ai eu tant d'esprit *?»
* Неужели я в самом деле так умен? (фр).
Гарин И.И. "Век Джойса"

Околоджойсовское

Есть книга И.И. Гарина "Век Джойса" - объемная и темная. Кто-нибудь Гарина знает? А, впрочем, брошу-ка я его, надоела мне вся эта темная бестолковая заумь, пойду классиков почитаю.

Хоружий "Улисс" в русском зеркале"

Книга Хоружего «Улисс» в русском зеркале» требует такого же объемного предисловного погружения, как и сам роман ирландского классика. На поверхности совершенно абсурдные обстоятельства: а Хоружий-то и не литератор никакой вовсе и если верить сличению со словарем так выходит, что советский физик, философ и богослов. Каким же образом академик и доктор физико-математических наук подвизался на сей труд, на перевод непереводимого? Показательно обсуждение на одном из блогов, где в краткой и ультимативной форме переводчику поставлен диагноз, а «скука Джойса доводит меня до исступления, но это ядовито-опасная скука…». Все это вызывает недоумение и чесь в затылке. Странное и двойственное впечатление, книга Хоружего попала под мой непредвзятый взгляд, текст сам реконструировал автора – весьма интеллектуальный, глубокий, сострадательный литературовед… а тут такое. Замешательство. И я в той же позиции, что и Хоружий в начале Джойса, личность отталкивает, а подспудно отталкивает текст, падает доверие к ним обоим (к тексту, как компетентному переводу, к переводчику, как адекватному в трудностях перевода) и требуется усилие, чтобы остаться непредвзятым и идти дальше. Идем дальше. Хоружий в пику оппонентам, а, по его же заверениям, в оппонентах оказались все литературные демиурги за редким и слишком малым исключением, дает иную картину в «Русском зеркале», дает и ответ на вопрос, каким образом судьба подвела его к Джойсу и его «Одиссее» и это очень драматичная история бесконечного мытарства. Но, конечно, достоинство «Зеркала» в другом, как ни крути, это редчайший по глубине своей анализ, настолько глубокий, насколько и обширный, затрагивающий и вовлекающий не только личность Джойса, его особый психологический строй, не только внешние обстоятельства жизни художника – этого всего мало, приходится забегать далеко, к связям и параллелям в литературе, особом артефактном положении романа в стройном классическом ряду. Вот уж, действительно дикобраз среди людей, чей череп не вписывается в эволюционную цепь. Детально разбирается и сам текст, его особенности, индивидуальность поэтики Джойса, «Улисс» как предтеча «Поминок по Финнегану», которому Набоков со своей солнечной изящностью оттенил: «одна из величайших неудач в литературе». И делается это с такой сострадательностью, с такой любовью и в хорошем смысле преклонением перед Текстом и Художником, с такой литературной силой, что невольно попадаешь под чары, и не верится, что Хоружий смог сделать это из лживых, дилетантско-заносчивых побуждений. Книга будет интересна не только тем, кому небезразличен Ирландец, она, если выразиться пошло, весьма политична и изобличающая для русской литературной среды, пусть в этом хотя бы на грамм истинного положения вещей. Особенно я рекомендовал бы ее для начинающих литераторов, ищущих, экспериментирующих (в чьей и я когорте и ладье) с текстом, вы получите в руки не просто интуитивные находки, а целый Краткий Атлас Анатомии и Физиологии Текста. И пусть Хоружего профессиональные литераторы (пять лет отскучавшие за партами филологических и литературоведческих аудиторий, за что были награждены обтянутым винилом удостоверением) высокомерно именуют дилетантом, но я за такой дилетантизм.

Экспромт №3 "Speculor"

Литература - это спекуляции на мифах, но она одна из тех немногих областей человеческого знания, которая изобличает себя с самого начала, что делает ее наиболее искренним выражением человеческой натуры.

Экспромт №2

Жил некогда очень хороший портретист по фамилии Безруков. Выдавался в основном он своими пристрастием к выпивке и любовью к бордельной жизни, несвойственной, конечно, талантливым художникам. И вот, после смерти Безрукова, как и полагается, к нему пришла слава и почет, ему выделили собственной уголок в галерее, но из всех работ любителей художеств восхищала лишь одна: обнаженная натура в мрачной комнате с загадочной подписью: Л. Ш. Много светлых голов ломали свои же светлые головы, что бы могла означать загадочная подпись? Кто говорил о первых буквах фамилии и имени неизвестной протагонистки, кто о первых буквах из бессмертного шекспировского произведения, якобы в картине есть скрытые аллюзии на "Гамлета" и что они только не напридумывали, эти мудрецы. И лишь Потапов, смотритель того самого борделя, ухмылялся, глядя на картину и вспоминал встречу с художником в день, когда он картину писал:
- Мне знакома эта дамочка на портрете, - произнес Потапов, - но почему вы его подписали таким странным манером?
- А, - отмахнулся Безруков, ковыляя и выдыхая свежим кислым перегаром, - любимая шлюха. Принеси-ка мне лучше еще водочки.
На что любимая шлюха беззубо рассмеялась и затянула какую-то похабную песенку.